|
Игорь
Бурдонов
О книге Владимира Микушевича «ТРЁХСТИШИЯ»
|
|
На презентации книги в «Стихотворном бегемоте» Владимир Борисович Микушевич во вступительном слове высказал две мысли, которые он представил почти как цитаты:
1. Поэзия погрязла в словах.
2. Трёхстишие – это как бы последнее стихотворение. Поэтому оно такое краткое и потому весь мир остаётся за пределами стихотворения и, тем самым, целиком в него вмещается.
То, что поэзия должна выпутаться из паутины слов, – это то же самое, что призыв Конфуция «исправить имена» или желание Чжуан-цзы «забыть слова». Стремление вернуться к изначальному смыслу слова находится в волшебном противоречии с идеей полисемантики и прогресса. И, наверное, поэзия будет жива до тех пор, пока у неё будет эта опора для взлёта. Хотя, если за изначальным смыслом стоит или, лучше сказать, если изначальный смысл и есть Бог, то такой полёт неизбежно оказывается кругом, ибо такова же и конечная цель взлёта.
Микушевич провокационно называет свои стихи не «хокку», а «трёхстишия», что опять же волшебным образом находится в противоречии с жёстким, японским ритмом 5-7-5 слогов, который выдержан на протяжении всей книги, за редкими исключениями, о которых речь пойдёт ниже. Когда я его спросил: почему 5-7-5, он заметил, что сам-то любит свободу в стихе, но просто у него так получается. Иными словами, ушёл от ответа, и остаётся только гадать: это ритм нашего времени? или ритм последнего стихотворения? или ритм самого Микушевича? Или, может быть, ритм полёта птицы, у которой есть тело длиной в 7 слогов и два крыла по 5 слогов?
Парадокс последнего стихотворения в том, что оно не одно: их много и они собраны в книгу. В книге 99 стихотворений, что должно означать: всё-таки, последнего, сотого, стихотворения нет, потому что оно последнее. Оно всегда не написано.
О чём же стихи? Но так нельзя спрашивать, потому что не стихи о чём, а это «что» являет себя в облике стихов. Так что или кто говорит с нами со страниц книги? Да всякая мелочь. Я вот не поленился и подсчитал: цветы и листья, деревья и кусты, ягоды и яблоки, насекомые и птицы встречаются 95 раз, то есть почти в каждом трёхстишии! И сразу вспоминается Ци Байши. Вот преклонный старик подносит руку с кистью и капля туши падает на бумагу. Нет, не то, что вы подумали, – это не рука старика дрожит, это дрожит сама жизнь, потому что там, куда упала капля, будет резкий изгиб ветви старой сакуры. А потом её цветок... Он тоже рисовал всякую мелочь: цветы, деревья, птиц, рыбок...
Эта мелочь что-то хочет нам сказать или, учитывая, что вряд ли она догадывается о нашем существовании, это мы хотим от неё услышать. Мир трёхстиший Микушевича наполнен и, я бы сказал, переполнен природой. Вот небо и всё, что с ним связано: солнце, луна, облака, ветер, заря, радуга... – 78 раз из 99 трёхстиший! А ещё снег, дождь, туман, роса... – 25 раз! А вот времена года и суток – 42 раза! Примечательно, что слово «вечность» встречается только 1 раз. Ну, конечно: разве вечность являет себя не в мгновении? Вспоминаются слова Конфуция о «Книге Песен» (Ши цзин): «[Из неё ты узнаешь] названия животных, птиц, трав и деревьев». Но, конечно, Конфуций не за это ценил триста стихов «Ши цзин», а за то, что «в них нет порочных мыслей».
Вот на этом стоит остановиться подробнее. В наше время «порочные мысли» никого не шокируют, в том числе и в стихах; многие этим даже бравируют, а некоторые культивируют. Дело в том, что порок позволяет находить извилистые тропинки к постижению мира, раскрывать тайны, разрушать шаблоны и увидеть жизнь в её дробящемся разнообразии. Не проявлять интереса к пороку – всё равно что надеть шоры, чтобы поменьше видеть и не пугаться. Но ещё Лао-цзы говорил: «Если бы я владел знанием, то шёл бы по большой дороге. Единственная вещь, которой я боюсь, – это узкие тропинки. Большая дорога совершенно ровна, но народ любит тропинки». В поэзии тропинки перестают быть интересны тогда, когда оказываешься один на один с последним стихотворением – тем, которое должно вместить весь мир. Последнее стихотворение – то же самое, что большая дорога, где рано или поздно сходятся все тропинки.
Поэтому и природа – ей неведом порок, у неё не было грехопадения, оно было только у человека. Все остальные миры – производные от природы. Что мир традиционной китайской живописи – не бывает неприятных китайских пейзажей или картин в жанре «цветы и птицы». Что мир лирической русской поэзии XIX века: Пушкин, Фет, Тютчев. «Искусство не существует без природы», – повторял Жуковский за Шлегелем, а Шлегелю вторил его одногодок Новалис: «Всякая поэтическая природа есть природа в обычном смысле». Просто в трёх строках – что японских хокку, что трёхстишиях Микушевича – это видно наиболее наглядно.
И, конечно, без печали нет поэзии. А печаль в природе – это, конечно, осень, увядание. Слово «осень» встречается в 99 трёхстишиях Микушевича 15 раз – больше, чем «зима», «весна» и «лето» вместе взятые (11 раз). А в пределах суток – сумерки, ночь, темнота – тоже 15 раз. И даже «солнце» уравнивается в правах с «луной» и «звёздами»: и то и другое встречается 21 раз. Лист, листья, листва, почки упоминаются 23 раза, но 18 из них (78%) – это осень, листья жёлтые или красные, листья падающие, и только 5 (22%) – весна и лето, почки и зелёные листья.
И ещё: природа Микушевича – живая, пусть часто увядающая, уходящая, исчезающая, но живая: всё, что движется, дышит, меняется. Когда я составлял «статистику» по 99 трёхстишиям, я заранее зарезервировал в таблице строку «камень». Мне казалось, что в стихах о природе ну хоть раз-то должны упоминаться камни или скалы, холмы или горы, или что-то подобное. Но ничего подобного в этой книжке нет. Разве что «памятник», да и тот – «памятник-призрак» живого растения:
Aereperennius [меди вечнее (Гораций)]
Смертник-бессмертник.
В небывшем бывшем саду
Памятник-призрак.
Мир трёхстиший Микушевича – это мир красок (56 упоминаний) и немного запахов (10 упоминаний), но он почти беззвучен (3 упоминания). Краски – это 6 из 7 красок русской геральдики (нет чёрного) и из 8 красок русской иконописи (нет чёрного и коричневого). Жёлтый (золотой) – 10 раз, пурпур (багрянец) – 4 раза, красный (и его оттенки) – 11 раз, белый (серебряный в геральдике) – 7 раз, синий (голубой) – 10 раз, зелёный – 14 раз. Коричневого цвета нет, т.е. нет цвета голой земли, праха, всего временного и тленного. Нет и чёрного цвета – цвета смерти. Если, конечно, не считать чёрным цветом темноту, тьму, тень и мрак (суммарно 7 раз). Нет и серого цвета, никогда не употреблявшего в иконописи, поскольку это цвет смешения добра и зла, цвет неясности, пустоты, небытия. Если не считать серым сумрак, который встречается у Микушевича 5 раз.
В книге почти не нет личных местоимений и прилагательных. Будто бы с читателем разговаривает не автор, а сама природа, что, конечно, вовсе не так: книга насквозь личностна. Тем не менее, вот эти пять строк с «я», «мне» и «моя»:
Бывшая моя душа:
А вдруг это я?
Где мне зимовать.
Последние, как и я:
Ко мне посмертно.
И, пожалуй, ещё одна строка, от первого лица, хотя и без «я»:
Вот-вот увижу.
А теперь о нарушениях ритма 5-7-5: они встречаются в 7 трёхстишиях из 99. В 5 строках число слогов больше, чем положено, и в 5 – меньше. Суммарно в 99 трёхстишиях на 2 слога меньше, чем «нужно»: 1681 вместо 1683. Число 1683 ничем не примечательно, кроме того, что у него 12 делителей, что естественно, поскольку это 17*99. У числа 1681, кроме 1 и 1681, только один делитель – 41. Вот 41-ое стихотворение, единственное в книге, где одна строка написана по латыни:
Дыхание надежды
Снег не растаял,
А спирея зелена:
Dumspiro – spero. [Пока дышу – надеюсь]
А вот 41-ая строка, если считать также и заголовки стихотворений:
Где мы бессмертны...
Наконец, вот те строки, в которых нарушено число слогов:
А снег тает...
в лесистой сырости –
чуть-чуть чётки.
Сияние осени:
ничего,
кроме тьмы...
Не открыть уже глаз.
Чередованье времён:
Один и тот же цвет.
И некому спохватиться
Это похоже на отдельное 10-строчное стихотворение, в котором центральное место занимает единственное трехстишие, целиком состоящее из строк с нарушенным числом слогов:
Сияние осени:
ничего,
кроме тьмы...
Называется оно «Светотьма». На него обратил внимание сам Микушевич, когда читал свои стихи и обещал позже объяснить, почему здесь такое нарушение ритма. Но не объяснил. Тогда пофантазируем. В 1-ой строке 2 слога лишних, во 2-ой – не хватает 4-х слогов, в 3-ей строке – не хватает 2-х слогов. Сумма «отклонений» отрицательна: +2‑4‑2=‑2, то есть ровно те 2 слога, которых суммарно «не хватает» во всей книге. И ведь легко добавить, например, «совсем ничего». Но, видимо, не совсем...
Примечательно, что слово «ничего» встречается в книге ещё только один раз – и тоже в трехстишии, где есть строка с нарушенным числом слогов, причём в первом из таких трёхстиший:
Ничего, кроме снега
Мы снег – и только;
Ничего, кроме снега,
А снег тает...
Есть ещё созвучное с «ничего» слово «некому» – и тоже в трёхстишии с нарушенным числом слогов, теперь уже в последнем таком трёхстишии:
Отлёт
Алый лист взлетел,
И некому спохватиться:
Где же этот мир?
Так где же этот мир трёхстиший Микушевича? В саду около его старинной дачи в Малаховке? Или в сердце? И постепенно понимаешь, что эта книга вовсе о природе, хотя и о природе тоже, потому что «искусство не существует без природы». Это книга о жизни и её грядущем завершении. А ещё – о неистребимости жизни, и о том, что
Время вне времени
Жизнь вот-вот пройдёт,
А прямо перед окном
Яблоко зреет.
«Где же этот мир?» – звучит как последняя строка последнего стихотворения. Если первое в книге трёхстишие названо «Исчезновение», то последнее – «Отсвет напоследок» и заканчивается оно словом «зарница». А что такое зарница? Это отблеск молнии от грозовых разрядов, происходящих так далеко, что разрядов грома не слышно. То есть отсутствующее присутствие или присутствующее отсутствие. Остаётся за пределами и потому целиком вмещается. А если зарниц очень много и они следуют одна за другой, как стихи в книге Микушевича, то такие ночи называют у нас воробьиными или рябиновыми.